Иосиф Кондратьевич Келлер жил неподалеку в чисто выбеленном домике за разноцветно раскрашенным штакетником замкнуто, обособленно с престарелой матерью. Этим домиком, похожим на сказочный теремок, прохожие поневоле любовались. Ничего похожего в районном центре не было. Домик был чудом. А хозяин его слыл чудаком. Таких прозрачных, тщательно промытых окон, такого ухоженного палисадника с пышными клумбами и песком посыпанными дорожками, с небольшим прудом, обложенным также выкрашенными валунами, не сыскать было во всей округе.

Иосиф Келлер был приметной личностью, лет шестидесяти, двухметрового роста, с крепкими ручищами, массивной, как у льва, головой, с походкой штангиста, сосредоточенно подбирающегося к штанге, могучим, необъятным торсом, с рокочущим басом. Он был неизменно собран и насторожен, будто ожидал невидимую пакость, подвоха сзади или сбоку. Человек-гигант. Гулливер. Местная достопримечательность.

— Из Поволжья родом? прогудел при первом знакомстве.

— Ja. Wolganegger, — в шутку ответил Гарри.

— Я так и подумал. Как с немецким?

— Wie soll ich sagen? Чаще сбиваюсь на поволжское наречие.

Гигант пошевелил кустистыми бровями.

— Нет такого наречия. Есть гессенский диалект.

— Да, наверное, так. А вы?

— О, я? Eine traurige Geschichte. Родился в колонии. Найманталь на реке Молочной, на юге Украины. А далее где только не бывал! Долго рассказывать. Теперь байкадамский немец. Думаю, застрял здесь навсегда.

В больших, чуть навыкате, голубых глазах плескалась боль и печаль. Все было в нем необыкновенно крупно: и нос, и губы, и уши, и руки-грабли, и ноги-стояки. Половицы в учительской жалобно поскрипывали под ним. На стул гигант опускался очень осторожно, будто наощупь, боясь, что развалится под его тяжестью. На обшарпанный диванчик в углу он никогда не садился, а ножищи не знал куда девать. Поражал прежде всего размер его бахил.

— Сорок восьмой — пятидесятый, — смущенно отвечал он. Беда! Шью по заказу. Латаю, чиню. Дома хожу босиком.

Говорил Иосиф Кондратьевич на очень низких тонах, едва не шепотом. Иначе можно было подумать, будто где-то поблизости рычит лев. Женщины затыкали уши.
— На октаву ниже левитановского, — шутил он. Поль Робсон позавидует.
И в доказательство рокотал: «О, май бэби!…»

Библейское имя ему очень шло. Хотелось называть гиганта ласково дядюшкой. При всех своих монументальных габаритах был он робок, мягок, учтив, добр. Ученики его не боялись, а, наоборот, он робел перед ними. Озорники, случалось, при его появлении картинно изображали страх, застывали, будто в испуге, словно тушканчики в степи, и вместо «Гутен таг!» выкрикивали: «Котен так» и «Хенде хох». Гигант добродушно посмеивался или обиженно поджимал губы. Особенно предупредителен, галантен он был с женщинами. Всех коллег неизменно величал по имени-отчеству, что в казахской среде звучало нелепо. Женщины-казашки называли друг друга по имени, мужчины обходились уважительной формой обращения, добавляя к первому слогу имени «ака» или «еке»: Ахметжан Аха, Болат Боке, Толек Токе, Абдуали Абеке, Нургали Нуреке и так далее. И только Иосиф Кондратьевич вежливо гудел: Калиахмет Жаманбалинович.
Шуток гигант не принимал.

— Эх, Иосиф Иосиф Кондратьевич, где же ваши братья? поинтересовался однажды Гарри, имея ввиду известную тетралогию на библейский сюжет.

Гигант потемнел лицом, затрепетал ноздрями, тяжело воззрился на нетактичного молодого коллегу.

— Братья мои все сгинули в застенках НКВД.

И сказано было это так жестко, так сурово, что у Гарри мгновенно пропал шутливый тон, и он только пробормотал:

— Извините, пожалуйста.

В другой раз, восхищаясь его необычайно низким и мощным басом, Гарри предложил ему вовсю силу пророкотать с пафосом одну лишь фразу: «Я достаю из широких штанин», заранее вкушая эффект, но гигант ответил, как обрезал:

— Достать я могуно совсем не то, что имел в виду Маяковский. Ибо «серпастого, молоткастого» у меня попросту нет.

Лишь потом Гарри узнал, что достопочтенный Иосиф Кондратьевич все еще находился в статусе административного высланного. Сам Гарри обрел паспорт два года назад и по наивности полагал, что в Советском Союзе несвободных людей уже не осталось. Оказалось, что в разбросанных по безбрежной степи казахстанских аулах невольников, высланных со всех углов империи, еще уйма.

Учитель немецкого языка Иосиф Келлер манил, притягивал Гарри. Он чувствовал, что с этим незаурядным человеком связано многое, о чем ему неведомо, но что свойственно трагической судьбе народа, к которому и он, Гарри Карлсон, принадлежал. Он замечал, что неразговорчивый гигант тоже к нему присматривался, однако, на открытые, душевные разговоры не шел. И любопытство молодого коллеги, охотно и запросто общающегося с казахами по-казахски, гигант, казалось, не особенно одобрял. А однажды на просьбу Гарри порассказать подробнее о своей судя по всему весьма неординарной судьбе, Иосиф Кондратьевич вдруг и вовсе насторожился, ощетинился, вперил в коллегу тяжелый взгляд и по слогам, будто водой окатил, спросил:

— А по-че-му я, Гарри Карлович, должен собственно доверять вам? Я ведь совсем-совсем вас не знаю!

— Ваше право, — также холодно отозвался Гарри и отвернулся от него.

Подозрительных, мнительных людей он не жаловал, хотя понять их старался.

Более месяца Гарри с ним не общался, обходился при встрече кивком головы. Его это угнетало: в школе работали всего три немца, и они избегали контактов. Но чувствовалось, Иосиф Кондратьевич переживал размолвку, старался возобновить охладевшие из-за его подозрительности отношения.

Как-то у обоих случились в школьном расписании «окна», и они оказались в просторной учительской одни. Гарри проверял тетради, а Иосиф Кондратьевич кряхтел, сопел, урчал, отдувался, видно, стараясь привлечь к себе внимание, потом порылся в своем старом, бечевкой обмотанном портфеле, достал лист бумаги, начал как бы для себя читать по-немецки медленно, точно взвешивая, каждое слово: «Man hatte mir die Taube fortgenommen Im Sack bei Nacht».

Он сделал паузу. Казалось, пробовал каждое слово стихотворения на вкус. И снова повторил чуть громче, нараспев. Голос его дрожал.

— Man hatte mir die Taube fortgenom-men.

— Что вы бормочете, Иосиф Кондратьевич? К уроку готовитесь?

— Что вы?! Послушайте, Гарри Карлович, одну минутку.

И гигант монотонно, проникновенно глаза его тотчас повлажнели дрожащим басом прочел:

Man hatte mir die Taube fortgenommen
Im Sack bei Nacht.
Doch schon am nächsten Tag
ist sie dann wieder heimgekommen
in ihren alten Taubenschlag.
Da hat man ihr
Die Flügel kurz beschnitten.
Doch kam sie wieder.
Spät und früh
ist sie zu Fuß zurückgeschritten
den weiten Weg,
Trotz aller Müh.
Als ihr die Flügel
Wieder nachgewachsen waren,
stieg jeden Tag sie
jauchzend himmelwärts.
Ich sah ihr nach,
wie ich s getan vor jahren,
und dachte mir:
«So bist du auch, mein Herz»

Волнение гиганта передалось и Гарри. Судьба голубки, которой обрезали крылья и которая, искалеченная, вновь и вновь возвращается в родное место, доходила до самых глубин сердца.

— Вы поняли? придирчиво спросил Иосиф Кондратьевич.

— Да-а Жалко голубку, — проронил Гарри.

— Но не о голубке ведь речь! прогудел укоризненно гигант.

— Понятно, аллегория.

— Голубка с обрезанными крыльями это разве не мы с вами? Не народ наш?

Гигант всхлипнул, на глаза его навернулись слезы.

— Дайте прочту. Я глазами лучше воспринимаю, нежели на слух.

Гарри медленно прочел стихотворение еще раз.

— Кто автор?

— Российский немец. С Алтая. Кстати, ваш земляк, волжанин.

— Интересно! А где опубликовано?

— Нигде! Знакомый литератор прислал. Недавно только из Норильска, освободившись из заключения, переехал в Талгар.

— Под Алма-Атой?

— Да. Член литературного объединения украинских немецких писателей «Плуг».

— Было такое объединение?

— Было.

— И где его члены?

— Кто расстрелян, кто сгнил в ссылках, кто где-нибудь в Тьмутаракани осел.

— За что?

— А за что подрезали голубке крылья?

— Выходит, ничего-то я и не знаю, — пригорюнился Гарри.

— Конечно, — согласился Иосиф Кондратьевич. Откуда бы вам знать? Вы подшибленное поколение.

— Потерянное.

— Нет, скорее, не совсем потерянное, но что подшибленное точно. Может, я вас малость просвещу в этом направлении, если, разумеется, эта тема вообще вас трогает.

— Был бы благодарен. Конечно, трогает.

— Хорошо! Беда ведь в том, что многие из наших соплеменников о том уже и знать не желают.

— Верно. И я с этим сталкивался.

— И это самое большое наше горе, — запечалился гигант.

Через несколько дней Иосиф Кондратьевич принес Гарри еще один крупным почерком исписанный лист.

— Почитайте. И тут же верните.

Стихотворение называлось «Bambus».

Im neuen Kurort wuchs ein Bambushain.
Doch wollte man auf diesem Stückchen Boden
Den Tanzplatz baun der soll geräumig sein
und fing drum an, den Bambus auszuroden.
Das Bambusrohr ist hart, doch unterlag’s,
Bald war von ihm auch keine Spur zu finden.
Aus Stein und Mörtel stand dann eines Tags
der Tanzplatz da, umsäum von jungen Linden.
Doch blieben unter dem Beton zurück
die Bambuswurzeln, und sie wollten leben.
Sie brachen auf die Steine Stück für Stück
und ließen den Beton sich bröckelnd heben,
bis sie erreicht das helle Sonnenlicht.
Was leben will auch Steine halten’s nicht!

— Так это же тот же автор! воскликнул Гарри.

— Вы угадали, — обрадовался гигант. Точно!

— Можно переписать?

— Лучше не надо. От греха подальше. Может, как-нибудь позже.

— Ну, спасибо! Вы меня взволновали. Поэт сказал то, о чем мы все молчим.

— Как бы вы отнеслись к тому, если я вас приглашу к себе на чашку кофескажем, на воскресенье? с некоторой торжественностью спросил Иосиф Кондратьевич.

— Положительно, — тотчас отозвался Гарри, удивленный неожиданным предложением. В какое время?

От казахских коллег Гарри знал, что Иосифа Келлера, по обычаю, первоначально приглашали на тои-торжества по разным случаям, но странный немец только вежливо благодарил, но ни к кому никогда не ходил. Говорил, не может, точно верблюд, сидеть на полу, не знал, куда девать ноги. И сам к себе никогда не приглашал. Коллективные застолья-чаепития в школе учитель немецкого языка тоже избегал. В командировках в область во время педагогических семинаров он тоже столовался отдельно, заказывая себе в обед яичницу с салом и кружку пива, а на ужин блеклый чай и стакан сметаны. Гигант ел удивительно мало, все мысленно переводил на килокалории и витамины. Он не ел, а питался, священнодействовал. Никогда не завтракал, а делал где бы ни был часовую пробежку и обливался холодной водой зимой и летом. В мороз ходил с непокрытой головой, и от мощной выи, бугристого загривка его валил пар, будто только что вышел из бани. Знающие люди поговаривали, что покладистый гигант был еще недавно женат.

Маленькая росточком, сухопарая его жена (судя по всему вторая), вздорная и крикливая бухгалтерша быткомбината, Зинаида Петровна, не ужилась с гигантом-педантом. Говорила о нем пренебрежительно: «Мой фриц-балбес», и товарки ее похохатывали: «И как ты, Зинаида, с ним спишь? Не боишься, что раздавит? Это же шкаф дубовый!» — «Да ну его! кривила губки Зинаида. Шкаф-то шкаф. Да ключик из него выпал». И товарки понимающе хихикали.

Не заладилась у милейшего Иосифа Кондратьевича супружеская жизнь со своенравной, судя по всему, стервозной бухгалтершей быткомбината. В исступлении та, бывало, набрасывалась на гиганта разъяренной кошкой и, чтобы не нанести ей невзначай увечья, великан просто держал ее за руки, а она норовила коленками угодить ему в пах. Потом на суде взбалмошная бабенка демонстрировала всем синяки на запястьях. Гигант ничего не мог ответить. Стоял, повесив львиную голову. Судья полюбопытствовал:

— Зинаида Петровна, он вас насиловал?

— Куда ему?! фыркала ядовито вздорная баба.

В судебном зале расхохотались.

Их развели. И об этом разводе судачил на все лады весь районный центр. С того времени Иосиф Кондратьевич еще больше замкнулся, избегая за версту любую бабенку, которая втайне имела на него виды, и жил тихо, уединенно со своей старой болезненной матерью.

— Ну, скажем, между четырнадцатью и пятнадцатью часами.

— Хорошо. Abgemacht, — согласился Гарри.

— Милости просим.

В воскресенье в назначенный час Гарри подошел к крашенной калитке и посмотрел на часы. Было без десяти минут два часа дня, и Гарри не решился дернуть за шелковый шнурок с колокольчиком. Педантичный немец может ведь его на десять минут раньше и не принять. Это к казаху можно запросто завалиться на час раньше или позже. Ровно в два Гарри дернул шнурок, и тотчас на крыльце выбеленного, как яичко, домика показалась гигантская фигура хозяина.

— Willkommen! торжественно прогудел гигант.

Цветов на районном базаре Гарри не нашел, а потому по совету Раи купил шоколадных конфет и бутылку сухого вина. Хозяин провел гостя в чисто прибранную гостевую комнату, представил его маленькой, в белом переднике и седых буклях старушке.

— Очень приятно — програссировала чопорная старушка. Sehr, sehr angenehmМагдалена Францевна.

На столе, покрытом белой скатерью, стояли вазы с фруктами, тарелочка с вафлями и конфетами и три фарфоровые чашки для кофе. Старушка, поблагодарив, деловито засеменила на кухню, а хозяин покосился на часы, будто засек время перед стартом. Гарри вспомнил, что ему отведено на аудиенцию ровно час времени.

— Спасибо, Гарри Карлович, что пришли. С чего начнем?

— Вы обещали при случае подробнее рассказать о себе.

— Хм-м Да, дане знаю, как покороче все изложить. Мой отец Кондратиус Келлер был зажиточным колонистом и занимался выращиванием зерна на пятидесяти десятинах земли на юге Украины. Работяга был. Родился в год отмены крепостного права на Руси. Представили? Ну, а детей у немцев бывало много. Как у казахов. У моего отца нас было восьмеро три дочери и пять сыновей. Вы как-то спрашивали: «Иосиф, где ваши братья?» Намек на Томаса Манна я понял. Отвечаю: брат Николай расстрелян в 1938 году, Эдуард перенес арест, ссылку, трудармию и умер, Евгений расстрелян тоже в 1938 году, Эдгар погиб в трудармии во время войны, на лесоповале в Красноярском крае, ну, а я, ваш покорный слуга, сижу перед вами. Чем не библейский сюжет?

— Об этом надо бы писать.

— Кто напишет? И кто напечатает? Через тридцать-сорок лет? грустно прогудел Иосиф Кодратьевич. А потом это ведь не трагедия одной семьи. Тысячи, сотни тысяч семей! И не только немцев! Тут нужен Толстой, Достоевский и Томас Манн, и Фейхтвангер и то все вместе эту тему не охватят, не исчерпают. О судьбе моего отца, моих братьев можно по книге написать. Вот моего отца раскулачили в 1929 году и расстреляли в 68 лет. А ведь против советской власти он не был. Просто батрачил с утра до вечера, чтобы прокормить свою семью и поставить детей на ноги. И почти все складывалось, как было задумано. Брат Николай, старший, окончил реальную школу и учился в Московском высшем техническом училище. Расстрелян в сорок один год. За что? Остальные трое окончили Пришибский немецкий педтехникум, преподавали и продолжали заочно учиться в московских и ленинградских педвузах. Одного арестовали в Феодосии, другого в Мурманске, третьего в Краснодаре. За что? Никто не знает. А меня арестовал все тот же Народный Комиссариат внутренних дел в 1937 году. Мне было сорок. Двенадцать лет отбарабанил в Норильске. Можете такое представить?! И потом выслан сюда, в Джамбульскую область, сказали, «навечно».

— И чем вы занимались в Норильске?

— Был шахтером, фотографом, художником, проходчиком, бригадиром, строителем, чертежником, репортером Только не учителем. Учительствовать позволили только здесь. И то со скрипом. Такая вот история.

— Да-ане знаю, что и сказать.

— А что тут скажешь? Изуродовали народ. Все испоганили! Теперь думают исправить, ищут виноватых. И винят опять-таки не палача, а жертву. Не только несправедливо, а оскорбительно.

— Но немного вроде как допускают послабление?

— Какой там? Пикнуть не смей! Распылили народ, раскидали. Школ нет, книг нет, радио нет, вместе не собирайся. О своем не говори. Дали газетенку, издают в «Прогрессе» жалкие книжонки для отводу глаз, допускают до самодеятельности, а больше и не высовывайся.

— Но наверняка не все довольны таким положением?

Иосиф Кондратьевич долго молчал, прикрыв глаза и вытянув на ползала свои могучие ножища. Магдалена Францевна на подносе принесла кофейник и сгущенное молоко в банке.

— О, кофе! воскликнул Гарри.

— Не совсем, — поправила старушка. Мы называем этот напиток прибе. Поджаренный ячмень и немного цикория.

— Настоящий бразильский кофе я пил еще до ареста, — вставил хозяин. Да-а, скажите, Гарри Карлович, в какой степени вы осведомлены о литературе российских немцев особенно дооктябрьского периода и 20-30-х годов?

— Крайне слабо. Fast keine Ahnung, — признался Гарри.

— Жаль, конечно. Вот сюда бы направить вашу молодую энергию. Но я заметил, у вас совсем другое направление, другие намерения. В том, понятно, вины вашей нет. Так сложилось. И я вам порой завидую. Вы человек открытый, раскованный, сильно подверженный казахской ментальности. У вас нет боязни, осторожности. Казахи ваша крепкая опора. И с ними, думаю, не пропадете. К сожалению, нынешние наши немцы ненадежны. Народ забит, запуган и извращен. Наш немец своего ближнего не защитит, а, скорее, с потрохами выдаст и с обрыва столкнет. Так что за казахов держитесь. Выручат в любую минуту, если ты свой. А к вам именно так относятся. Но если бы вы могли уделять внимание и истории и культуре российских немцев, тогда вам цены бы не было. А историю и культуру родного народа надо не только знать, но и пропагандировать, поощрять, культивировать в сознании соплеменников. Иначе они растворятся бесследно в истории других народов. А наши немцы достойны иной доли. Вы о том задумывались?

— ИногдаНо все откладываю на потом.

— Потом может быть поздно. Именно сейчас нужны молодые люди, которые разбудили бы свой растеребленный и задавленный народ. «Кто, если не ты?!» — вот какой вопрос следует себе почаще задавать.

Иосиф Кондратьевич сделал паузу и покосился на часы. Воскликнул:

— О, наверное, на сегодня хватит. Надеюсь, наша «встреча на Эльбе» будет иметь продолжение?

— Был бы рад.

Стрелка часов совсем уж приблизилась к оговоренному времени. И Гарри откланялся, поблагодарил вышедшую из своей спаленки чопорную старушку.

Через месяц Иосиф Кондратьевич пригласил к себе опять, снова обговорив время «от двух до трех дня». И все повторялось точь-в-точь. Только тема беседы обрела иное направление.

— Вам попался ли когда-нибудь на глаза библиографический указатель Франца Петровича Шиллера? спросил Иосиф Кондратьевич.

— Попался.

— Как?! воскликнул хозяин. Каким образом? Где?

Он был искренне изумлен.

Гарри рассказал про свои занятия в редком фонде публичной библиотеки, про то, как однажды, совершенно случайно, в разделе «румынская литература» наткнулся на целые залежи из библиотеки распущенной Автономной Республики немцев Поволжья.
— Майн Гот! Как они оказались в Алма-Ате?

— Видно в жуткой спешке часть библиотеки отправили в Ташкент, а оттуда переправили в Алма-Ату. А там тоже не знали, куда девать литературу на немецком языке и по недоразумению запихнули в отдел румынской литературы. Там все и пролежало нетронутым пятнадцать лет. Некоторые журналы 1940-1941 годов не были даже разрезаны.

— Вундербар! А я думал, что эти раритеты можно найти только в Саратове или в Москве.

— Представьте! Неизвестно, куда что запихали.

— Боже! Кому-то предстоит в будущем все это заново собрать. Если вообще до этого дойдетВы представляете, Гарри Карлович, сколько литературы придется перелопатить, чтобы в какой-то мере восстановить истину. А? Ведь не все, извините, дерьмо. Были и жемчужины. Пока я учительствовал в Крыму, в Краснодаре, на Украине, собралась приличная библиотека. О, редкие были книги! Немало дореволюционных изданий. Такие редкие фолианты меннонитской литературы были сейчас днем с огнем не сыщешь. Все исчезло. Часть забрал НКВД при аресте, часть моя бдительная тетка Луиза уничтожила.
Иосиф Кондратьевич пригорюнился, опустил массивную голову. Помолчал и Гарри.

— А вы, Иосиф Кондратьевич, не из меннонитов будете?

— Нет, меннониты, как вы знаете, потомки баптистской секты, основанной в Голландии еще в XVI веке Менно Симонсом. В Россию они прибыли из Восточной Пруссии. Их преследовала лютеранская и католическая церковь. И тогда они перебрались на земли Западной Польши. А потом уже в XVIII веке эти земли отошли к Пруссии. Там, со временем, навязали им рекрутскую повинность. А это, скажу вам, противоречило их религиозным взглядам. Тогда царское правительство стало вербовать их к себе, обещая большие земельные наделы, свободу вероисповедания и непричастность к службе в армии. Вот так меннониты очутились в России. По сути те же немцы, объединившиеся некогда в религиозную секту. Потому и держались замкнуто, обособленно. А когда советская власть взяла их за шкирку, начала всех причешивать под одну гребенку, меннониты пошли на хитрость: стали отмежеваться от немцев и выдавать себя за голландцев. Но советскую власть, как известно, на мякине не проведешь.

— Спасибо. Разъяснили. А то я ведь все это очень смутно представлял.

— Меннониты, конечно, выделялись среди общей немецкой массы. Кстати, они были не только в Крыму, на Украине и Белоруссии, но и на Волге было несколько меннонитских поселений. Запамятовал, как назывались. Все дети меннонитов обязательно посещали школы. С семи до пятнадцати лет.

— Откуда брали учителей?

— Учителями были церковные служки, дьячки-кюстеры, пономари. Воспитание и просвещение строго покоилось на догмах Библии. Вообще у меннонитов были очень строгие нравы и правила жизни. Они и держались несколько заносчиво, высокомерно. Дескать, все вы, остальные, выдававшие себя за немцев, мизинца нашего не стоите. Я знавал немало меннонитов. И на свободе, и в заключении. Честно говоря, народец непростой, сложный, путаный, норовистый. Вы кого-то из поволжских немецких литераторов знаете?

— Разве что отдельные именаФранц Бах, Герхард Завацки, Христьян ЭльбергАугуст Лонзингер, Давид Куфельд Э-э Петер ЗиннерВсе эти имена я знаю из указателя Франца Шиллера.

— Молодец! Немцы вашего поколения никого сейчас не знают. А из украинских немцев о ком слышали?

Ни одного украинского немца Гарри вспомнить не мог.

— Я так и предполагал. А между тем существовал мощный отряд украинских немецких писателей еще с конца 20-х годов. Была даже организация «Плуг». Их членами были крепкие литераторы: Георг Люфт, Давид Шелленберг, Ганс Гансманн, Петер Петерманн, Георг Фихтнер, Фридрих Фондис, Эрнст Кончак. Всех сразу не упомню. Их книги выходили в Москве, в Харькове, Одессе. Печатались в журнале «Штурмштритт». О, была активная писательская жизнь. В их организациях находились и эмигранты-антифашисты. Кнорре, Баумгертнер, Гупперт. Некоторых я знавал. Прекрасные были личности.

— Нынешние филологи с высшим образованием о них и слыхом не слыхивали.

— В том-то и беда! Трагедия наша. Жуткий разрыв. Обрыв получился. До поры до времени, несмотря на все гонения, шел какой-то процесс. Была история. Культура. Литература. Просвещение. И вдруг бац! все провалилось в тартары. Будто и не было ничего. И как эту связь времен, связь духовности восстановить? Кто о том думает? Кто о том позаботится? Кому нужно, чтобы целый народ был обречен на тотальное безмолвие? Кому это в конце концов выгодно? Ведь речь идет не о горстке донкихотов, вроде вашего покорного слуги. О двухмиллионном народе, развеянном по городам и весям.

— Ужасно!

— Genau! Stimmt! Bestialisch! Все потерянное нужно восстановить. Нет другого выхода. Но кто восстановит? Каким образом? На кого уповать? Я переписываюсь с Домиником Гольманом из Красноярска, с Виктором Клейном из Новосибирска, с Рейнгардом Кёльном из Крымска, с Эрнстом Кончаком из Талгара. Светлые люди! Умнейшие мужики! И они постоянно думают об этом. И что-то делают! Представляете? После всего пережитого. Гольман по всей стране разыскивает уцелевших немецких писателей и собирается провести семинар. Клейн намерен в будущем открыть у себя в институте кафедру германской филологии и набрать группу молодых людей из немцев. Кёльн пишет воспоминания о немецких деятелях культуры. Кончак мотается по всей Алма-Атинской области, организовывает педагогические чтения, распространяет «Neues Leben», выступает по радио, в печати с циклом передач и статей о российских немцах. В разных местах возобновилась немецкая самодеятельность, духовные и струнные оркестры. Слышал я, между нами говоря, кое-кто из партийных пишет письмо в Центральный Комитет, настаивает, требует, чтобы немецкому вопросу в стране уделялось больше внимания. Но очень все сложно, трудно. Активистов вылавливают, преследуют, снимают с поездов, допрашивают, выпытывают, откуда дует ветер и кто булгачит народ. Я знаю, есть попытка достучаться с петициями до Центрального Комитета партии, до Верховного Совета, до правительства. Но все эти попытки пресекаются на корню бдительными органами. Да и сексотов среди нас самих хоть отбавляй. Немало охотников заработать у власти пару красных штанов. Сами себя закладываем. Рубим сук, на котором сидим. Беда! И все из-за страшной разобщенности, из-за подавленности духа. Немцы наши и до войны не отличались единством. По всякому поводу вставали в позу: мы швабы, мы меннониты, мы лютеране, мы католики, мы пеламезер, мы крымчане, мы самые-самые, мы не лацарини, не поволжские бауэр-крестьяне. Мы всех за пояс заткнем. А теперь, после депортации, после ссылок, трудармии, необъявленного геноцида и вовсе лишились национального достоинства. Или забились в норы, или выслуживаемся перед властями, предавая и закладывая своих же. Это ужасно. У-жас-но!

То, по чему так сокрушался Иосиф Келлер, было знакомо и Гарри. Он смутно чувствовал, что немецкий вопрос в стране обрел уродливые формы. Народ должен взять свою судьбу в свои же рукиНо есть ли такие силы, которые могли бы встрепенуть убитые души, вдохнуть в них честь и гордость, поднять посрамленный, униженный народ с колен, излечив, избавив его от комплекса неполноценности и мнимой вины. Ну, никак, никак не в ответе российские немцы за фашистские злодеяния. Не они ведь породили Гитлера, не они провели этого ублюдка в рейхстаг. Неужели трудно, немыслимо вбить в сознание людей эту очевидную истину? Если годами, десятилетиями постоянно внушать всеми мыслимыми средствами, что российский немец враг, пятая колонна, фриц, фашист, злодей, мучитель людей; немец-перец, кислая капуста и так далее, народ может в то и поверить. А задавленный народ не народ. Жалкий сброд. Население. Раб, порождающий рабов.

— Вы правы, — вымолвил Гарри через долгую паузу, к горькому сожалению.
— Но почему я вам это говорю, мой юный коллега? Почему я будоражу вашу душу? Иосиф Кондратьевич будто очнулся от мрачных дум. Извините старика. Но я вижу: вы человек с задатками, с чутким сердцем. И понятие имеете. Вы не из тех, кто на все махнул рукой и помышляет только о своей шкуре. Вы что-то хотите, к чему-то стремитесь. И, возможно, сами не уяснили для себя четко, к чему, куда. И я, признаюсь, хотел бы вас повернуть лицом к своим соплеменникам, к их судьбе, к их боли, к их заблуждениям. Вы, знаю, взяли другой крен. Вас больше манит, интересует Восток, тюркские языки, культура номадов. Простите, если я вам говорю не то. Казахи, в конце концов, без вас обойдутся. В них достаточно здравых сил. Они веками живут на своей земле и имеют все. Конечно, у них есть проблемы. Я не все знаю. Но верю: они за себя постоят. И вполне обойдутся своими силами. Веками ведь копили. А вот немцы наши нуждаются, ой, как нуждаются в грамотных, знающих людях, которые к тому же остро чувствуют свою немецкость, свой дойчтум, свою генетическую принадлежность не к последней цивилизованной нации. Вот к чему я вас клоню. Вот для чего я читаю вам постные нравоучения и докучливые лекции.

— О нет, Иосиф Кондратьевич, я все понимаю. Впитываю каждое ваше слово. И очень благодарен вам. Иногда мне кажется, что я блуждаю в трех соснах и очутился один-одинешенек на необитаемом острове.

— Я рад, рад. Не просто воду толчу в ступе. Я ведь человек битый, мятый-клятый, больше помалкиваю. А с вами разговорился не в меру.

Видно, и суровой старухе-матери гиганта Иосифа Гарри пришелся по нутру. Она была подчеркнуто любезна, угощала не только прибсом и конфетами, но и брецелями, беляшами, расспрашивала о родителях, о жене, интересовалась, ожидается ли в семье прибавление и на каком языке общаются дома.

— В родительском доме по-немецки, на нашем поволжском диалекте, а здесь с женой и сестрой по-русски.

— Schade, schade… покачала аккуратно причешенной головкой Магдалена Францевна и добавила по-русски. Шаль, шаль.

Старуха обожала своего сына-гулливера и, видно было, старалась не мешать ему ни в чем. Но к беседе сына с гостем норовила прислушаться, а сыну, казалось, это не очень нравилось. Свидетелей он явно не жаловал.

Раза два Келлер принимал гостя не в гостиной, а в мастерской небольшой пристройке с полками для книг, журналов, газет, разных столярных и слесарных инструментов, с какими-то станками и неизвестного назначения оборудованием. Был у него странный станок, на котором Иосиф Кондратьевич изготовлял на оберточной бумаге, картоне наглядные пособия по немецкому языку. Этим станком он особенно гордился, демонстрировал Гарри латинские буквы, вырезанные из резины, и баночки с красками. Видно, хозяин рисовал. На подрамниках в углу были весьма аляповато изображены местные пейзажи. В углу под белым чехлом узнавались очертания гитары.

— Играете? спросил Гарри.

— Иногда бренчу. Балуюсь.

— Сыграйте что-нибудь, пожалуйста.

Иосиф Кондратьевич все отнекивался, все показывал какие-то таблицы, схемы, диаграммы собственного изготовления, пособия по спряжению сильных и слабых глаголов, но, наконец, извлек из чехла старую, потемневшую гитару, долго настраивал ее, взял несколько аккордов и запел низким, дрожащим басом:

Aus Wohlhynien sind gezogen
die Verjagten arm und reich.
Keinen ging der Weg auf Rosen
Alle waren sie jetzt gleich.

Слова эти о тех немцах, кого еще при русском царе насильно выселили и богатых, и бедных из Волыни, чьи дороги не были усеяны розами, кого сравняло общее лихо, — пелись на мотив известной русской песни «Из-за острова на стрежень» Аккорды рыдали, рокочущий бас гиганта Иосифа бился в тесной мастерской, чисто вымытые окна дрожали, голубки, ворковавшие снаружи окна, улетели прочь.

Sonntag früh, am zehnte Jule,
grade zu der Erntezeit,
mußten durch die Trübsalschule
alle arm und reiche Leut.

Немцы точны в своих песнях: в воскресный день, рано утром, именно десятого июля, в самую страду, богатый и бедный люд вынужден был пройти школу печалей и горестей. Так было. Так началась первая депортация волынских немцев. Что они только не испытывали на этом долгом пути скорби. Об этом говорилось с надрывом, с безысходной тоской в песне, которую изливал из души недавний каторжник Иосиф Кондратьевич Келлер.

Es ist gar nicht zu beschreiben,
Diese große Trübsalkeit,
Jeder lenkt den Blick nach oben
Ach, wann werden wir befreit!

Да, да, верно: описывать страдания изгнанников невозможно, горе было жуткое, скорбь неутешная, и бедные изгои только тщетно обращались к небесам, уповая на божью волю, мечтая о том, когда обретут свободу.

— Ach, wann werden wir befreit! закончил с трагическим пафосом Иосиф
Кондратьевич. Одинокая слеза скатилась по глубокой складке на его щеке.
Помолчали.

— Вопрос этот и поныне не снят с повестки дня, — заметил, чуть успокоившись, певец.
Большая, потемневшая от времени гитара с аляповатыми наклейками в могучих руках Иосифа Кондратьевича казалась игрушечной балалайкой. Струны вибрировали под его сильными пальцами. Хозяин, опустив львиную голову на левое плечо, долго перебирал минорные аккорды. Гитара вздыхала и стонала.

— А вот послушайте современную немецкую колыбельную.

И Иосиф Кондратьевич речитативом произнес первый куплет колыбельной.

Schaf, mein Kind, mein kleiner Knabe:
dunkel ist die Nacht.
Nur der Mond am Wanderstabe
hällt allein noch Wacht.

Гарри живо представил аул в предзимье 1941 года. В крохотной комнатенке при медпункте, куда их, депортированных немцев, приютила местная власть, гулял студеный ветер, дуло изо всех щелей, огромная печь чадила, сырые березовые поленья шипели, не разгорались, фитилек лампы-семилинейки дрожал. Отец буранной зимой в офицерской шинели и буденновке, в галифе и хромовых сапогах мотался по аулам, ходил по домам, выявляя больных, обслуживал по строгому графику вверенный ему контингент. Мать варила гороховый супчик, овсяную кашу, толкла просо в ступке, собирала хворост, щепку, выменивала прихваченную с Волги одежку на молоко, айран, курт и иримчик у аулчанок, а долгими зимними вечерами, теребя клок овечьей шерсти, сидела за веретеном и тихо напевала, убаюкивая двухгодовалую сестренку Эльму.

Гарри сидел в закутке возле печки, тер красные от дыма глаза, что-то малевал угольком на березовой бересте, прислушивался к вою метели, к стонам бревенчатого сруба, к монотонной материнской колыбельной. Слова, помнится, были другие светлые, уютные, безмятежные. У колыбельной, которую пел-декламировал могучим басом Иосиф Кондратьевич, слова были горькие, отравленные болью и скорбью, жалобные. Они не утешали, не убаюкивали, а надрывали душу, терзали сердце. Спи, дитя мое, мой мальчик, ночь темна. На небосклоне одиноко сторожит луна.

An der schönen Wolgastande
waren wir zu Haus.
Doch man trieb mit Schmach und Schande
uns von dort hinaus.

Да, дана берегу прекрасной Волги стоял наш дом, но выслали нас оттуда с позором вон.

Иосиф Кондратьевич загудел как костер-дьяк в кирхе. Гитара скорбно стонала.

Jeden Sowjetdeutschen nannt man
Diversant, Spion.
Schlaf, mein kleiner Landesmann,
Schlaf, mein lieber Sohn!

Неизбывную печаль навевала современная немецкая колыбельная. Каждого советского немца объявили шпионом, диверсантом. Спи, мой маленький земляк, усни, сыночек милый.

Да, дашпионом, диверсантом объявили державным указом каждого российского немца с 28-го августа 1941 года. Усни, мой милый, усни, мой маленький, с вечным позорным клеймом в душе.

— Чьи слова? спросил Гарри.

— Фольклор, — ответил Иосиф Кондратьевич. Слова народные. И мелодия старинная, вывезенная колонистами еще из Германии.

— Но ведь кто-то написал.

— НаверноеКакой-нибудь волжанин сочинил. Мне текст прислал старый чоновец, большевик Рейнгард Кёльн. А откуда он взял не знаю.

Нелюдимый гигант Иосиф Келлер привязался к Гарри. Вечно мрачный, насупленный, должно быть, разучившийся в лагере улыбаться, с плотно сжатыми губами, с настороженным взором, он, казалось, оттаивал в беседах с молодым коллегой, под его влиянием даже участвовал в самодеятельном хоре, где своим мощным басом украшал, красиво обрамлял любую песню. В молодости он пел в кирхе вторым и третьим голосом, и мелодию вел превосходно. Публике гигант на сцене особенно нравился.

В Байкадаме, в сугубо казахской среде, немецкая струна в душе Гарри почти угасла, и не давал, не позволял ее заглохнуть один Иосиф Келлер, одинокий, чудаковатый Дон Кихот, осколок того времени и того народа, которые были обречены на безмолвие. Немцев в том районном центре было немало, но ни на какие контакты с учителем русского языка и литературы в казахской школе Карлсоном они не шли. По просьбе райкома партии, обеспокоенного обилием баптистов среди немецкого населения, Гарри провел однажды в клубе совещание, говорил об истории, культуре российских немцев, стараясь не задевать религиозные мотивы, но немцы слушали лектора с каменными лицами, как бы подчеркивая, что он другого поля ягода, что им с ним никак не по пути и все, что он говорил, их никаким образом не трогает. Как ни странно Гарри, обильно цитируя немцев-классиков и приводя разные интересные на его взгляд факты из истории российских немцев, даже из времен депортации, видел, что все его старания напрасны, слова уходят в песок, и в глазах слушателей не вспыхивал ни малейший интерес. В райкоме партии Гарри попросили развернуть антибаптистскую агитацию, предлагали читать цикл лекций по местному радио, но Гарри решительно отказался, заявив, что баптисты, судя по всему, не самые последние люди, законопослушны, порядочны, отменные работники и на своих сборищах говорят по-немецки, пытаются сохранить какие-то национальные корни, что, скорее, не осуждать нужно, а приветствовать. В райкоме с этими доводами согласились: в самом деле, немцы работают хорошо, никому не мешают, а если у них есть потребность собираться по воскресеньям и петь религиозные песни, слушать проповеди заезжего пастора, то пусть от этого в конце концов производство не пострадает и другим ни холодно, ни жарко.

Иосиф Кондратьевич местных баптистов избегал. И что Гарри поражало больше всего, с немцами районного центра учитель немецкого языка говорил исключительно по-русски.

— Почему? поинтересовался Гарри.

— Из тактических соображений, — последовал ответ. А во-вторых, на Hochdeutsch никто из них не шпрехает, а их Kauderwelsch терпеть не могу.

Однажды ехали автобусом в Джамбул на смотр художественной самодеятельности. По пути, сидя рядом с Иосифом Кондратьевичем, Гарри завел разговор о «Wanderers Nachtlied» Гёте в переводах Лермонтова и Абая. Миниатюру Гёте Иосиф Кондратьевич тотчас прогудел с пафосом, а о переводе Лермонтова отозвался небрежно.
— Красиво. Но это не перевод. Вольное переложение.

И спросил прочесть абаевский перевод. Внимательно вслушиваясь в казахский речестрой, Иосиф Кондратьевич выразил также сомнение: дескать, скорее всего, тоже вольное переложение, ибо ритм, мелодика, размер другие.

— А мелодию напеть сможете?

Гарри, как мог, спел «Қараңғы тунде тау қалғып» протяжно, широко, медленно.

— А знаете, — вдруг встрепенулся старый учитель. Очень похоже на немецкую мелодию. Не знаю, кто композитор. На «Ночную песню странника» многие сочиняли музыку.
И Иосиф Кондратьевич, максимально приглушив свой мощный бас, дабы не испугать пассажиров, затянул-пропел также медленно, протяжно, величаво:

— Ü-über allen Gipfeln ist Ru-u-uh…

И теперь уже поразился Гарри: так похоже прозвучала мелодия на абаевскую.
— Вот-те раз! В чем дело! Как такое может быть?!

— Может, Михаэлис знал эту мелодию. Может, он и пропел ее Абаю, — предложил учитель.

Гарри задумался.

— А ведь вполне может быть. А, может, духовная перекличка? Взаимная тяга гениев?
Более двух лет прожил Гарри с женой, сестренкой и маленькой дочерью в степном Байкадаме, где прошел суровую и полезную школу жизни, и все эти годы слабеющую немецкую струну в затаенном уголке сердца Гарри неназойливо поддерживал учитель Иосиф Кондратьевич Келлер, о котором он сохранил добрую, теплую память и поныне, на склоне своих лет.

Герольд Бельгер

27/02/09

Поделиться

Все самое актуальное, важное и интересное - в Телеграм-канале «Немцы Казахстана». Будь в курсе событий! https://t.me/daz_asia