На обратном пути Марина и Сережа, едва усевшись рядком в машину, затеяли разговор о повседневных своих делах и вскоре так увлеклись, что, казалось, и вовсе забыли про деда Давида на заднем сидении и о том, что только проводили в другую страну близкого родственника.

Продолжение. Начало в предыдущем номере.

Сережа ругал каких-то нерадивых танцоров, ушедших из его ансамбля в погоне за длинным рублем как раз накануне престижных зарубежных гастролей, и теперь у него, балетмейстера, голова кругом, где бы раздобыть достойной им замены. Может, удастся кого-нибудь сманить из моисеевцев, тем более у них там, кажется, назревает разброд в коллективе? Марина взахлеб рассказывала о приключениях во время ночных съемок. Всю неделю готовились к важному эпизоду, нагнали уйму техники, всполошили массовку, каждому хмырю платили по сорок рэ, а именитый артист, игравший роль видного современного политического деятеля, заявился с опозданием и в изрядном подпитии, на площадке орал на датского режиссера и все норовил спросить по-английски, в каком фильме он собственно снимается и кого он должен изображать. Ему кое-как втолковали, что он изображает героя очередной русской революции в дни августовского путча, а артист, с трудом ворочая языком, упорно настаивал на том, что он – понимаете ли – чихать хотел, имеет – видите ли – потребность сыграть лидера славной эпохи застоя и больше никого. Ему, зарубите себе на носу, именно застой был больше по душе…

Деду Давиду все это было неинтересно, он уронил голову на грудь, прикинулся, что дремлет, и предался своим невеселым думам. К Саше он был привязан особенно. Он родился слабеньким, хворым. Трехмесячным, еле-еле живым, дочь привезла его к ним, в Северный Казахстан, должно быть, уже не веря в спасение. Эмилия всплеснула руками и заплакала при виде крохотного, иссиня-серого комочка, исходившего криком. Она, мать пятерых детей, не представляла, как можно выходить это крошечное существо, как вдохнуть жизнь в его щуплое, хрупкое тельце.

Но выходила-таки. Молочком да отварами отпаивала. Витаминчиками разными пичкала. Ночами напролет сидела у колыбели. Дыханьем согревала. Нежила и лелеяла.
Так и рос внучек. То у родителей, у которых жизнь что-то пошла сикось-накось, то у бабушки с дедушкой. И все же был он жидковат, болезнен, малоросл. Потом непутевый отец и вовсе ушел из дому, спутался с какой-то тугогрудой, стеклянноглазой стервешкой. И дед Давид опасался, что мальчик без отцовского пригляда отобьется от рук, вырастет шалопаем, и еще пуще прежнего его опекал. Подростком Саша окреп, взялся тягать железки, качать мышцы. В армию – уже после школы – ушел ладным, плотным парнягой, умевшим при случае вполне за себя постоять. А служить ему пришлось – вот уж никак в семье этого не ожидали – три долгих года в Афганистане. Эти три года семья Карлсонов прожила в постоянном страхе. С нетерпением ждали весточек из Баграма. А Саша писал разные глупости, о том, о сем, с какими-то прибаутками, шутками, будто и не служил вовсе там, откуда приходили по всей стране черные вести, а забавлялся в сказочном курортном городке.

Вернулся Саша живой, целехонький. По-прежнему балагурил, шутковал. Но дед Давид сразу заметил: внук изменился. Что-то как бы постоянно тяготит его. Душа взбаламучена, не на месте. Говорит не то, что думает. А в думы свои никого не пускает. Улыбается снисходительно, горько, с какой-то умудренностью, будто знает нечто, что никто из его многочисленных сородичей не знает и знать не может.

Никому никаких хлопот он не доставлял. Не куролесил, не бражничал, не выхвалялся исполнением интернационального долга, об «афгане» вообще вспоминать не любил. Окончил техникум, какие-то курсы, работал то мастером по ремонту холодильников и швейных машин, то телефонистом, потом перебрался из города в совхоз, завел хозяйство, женился. И дед Давид был уверен, что все у внука устоялось, заладилось, и беспокоиться, пожалуй, ему больше не о чем.

И вдруг в прошлом году он как бы между прочим заявил, что уезжает, да, да, уез-жа-ет… как куда? – куда многие ныне едут, на этническую родину. Дед не придал этому значения, думал, обычный Сашин треп, взял да и болтнул для-ради красного словца. А вскоре выяснилось, что тихо-незаметно он давно уже заполнил какие-то антраги, съездил в германское посольство в Москве, что-то там оформил, встал на какой-то учет, познакомился со сверстниками из штаба «Возрождения», завел дружков из ландсманшафта – землячества русских немцев в Германии и «Фау-де-А» — общества немцев за рубежом и даже получил вызов на выезд.

— Да как ты мог?! – возмутился было дед.

Саша, ухмыляясь в усы и подергивая бородку, съерничал:

— Предки мои знаки шлют.

— Какие предки? Какие знаки?

— Предки, полагаю, да-а-алекие, пра, пра, пра. А знаки такие: автономии вам не видать, как собственных ушей. А если что-нибудь и обломится, то в виде фарса. По принципу: на тебе, боже, что нам негоже. Империя рушится. И вам, безродным, на ее обломках места нет. Образуется же все не скоро. А жизнь между тем есть и другая. И у каждого – своя!

— Хм-м… такие знаки шлют тебе предки?

— Да, дух предков!..

— И сам ты это придумал или подсказал кто?

— Представь, деда, сам дотумкал. Шарики в башке еще малость шурупят.

И, не желая вести бесцельный спор с дедом, продекламировал:

— На запад, на запад помчался бы я, Где цветут моих предков поля…

— Сандер, — ласково перебила внука бабушка Эмилия. – Но ты же здесь, в Ташкенте, родился. Край-то твой здесь.

Саша обнял бабушку и опять ответил стихами:

— Я здесь был рожден, но нездешний душой…

О! Зачем я не ворон степной?..

И вот – свершилось. Уехал Саша. Гезагт – гетан. Сказано – сделано.

И вверг многих в душевную смуту. За ним, может, еще кто-то из молодой поросли Карлсонов потянется. Уехали дети племянника Вильгельма. Уехала дочь племянника Ханнеса. А теперь и родной внук…

Когда-то мечталось собрать всех родственников вместе или поселиться хотя бы поблизости. Ну, понятно, всех нынче никак не соберешь… На родословном древе, вычерченном сыном-профессором, потомком мангаймовских Карлсонов и Гертеров – теперь уже разноплеменных – более двухсот человек, и живут они, считай, по всей стране – ныне тоже развалившейся. Один из Карлсонов даже обитает на земле Франца Иосифа. А как хотелось, чтобы хотя бы дети и внуки оказались поблизости, под рукой, в одном городе или области. Чтобы не порвалась нить родственных душ. Вот славно бы было!.. Да, только, оказалось, немыслимо это. Не то, что в одном городе, — в одной стране уже не живут. На две страны, получается, уже разбросаны. И даже больше, если учесть, что каждая республика стала ныне отдельным государством.

А им, Давиду и Эмилии, старой, верной спутнице, изгнанным из родных мест, теперь уже, видно, суждено лежать в узбекской земле. Неужто так на роду было написано?..
Слезы навернулись на глаза дедушки Давида.

***

Странно: редко в какой газете есть информация о прошедшем в Москве съезде отечественных немцев. Будто и не было ничего. А если и что было, то это как бы недостойно внимания. Может, и действительно на фоне кровавых стычек то здесь, то там, предстоящих потрясений, предрекаемых вестниками глобальных бед, съезд – на взгляд постороннего обывателя – более-менее благополучных, хоть и репрессированных некогда (подумаешь, кто из нас не репрессирован!) российских немцев – явление заурядное, малозначительное? Так, наверно, полагают и в верхах. Что ж… Всюду разлад, распад. Никто не ведает, что может случиться через месяц-другой. Не до немцев. К тому же они и сами на съезде оказались отнюдь не на высоте. Показали себя всему миру глупее и бестолковее, чем на самом деле есть. Кому-то, должно быть, это было на руку.

Но лукавить-то зачем? Зачем упорно писать, что Поволжье густо заселено и места подыскать нашенским немцам невозможно? Это ведь явная ложь! Ересь! Бывшие немецкие села, в которых благоденствовали сотни и тысячи семей, ныне пустуют, а то и вовсе исчезли. В Германии, сказывают, плотность населения в двадцать раз больше, чем на Волге. Между тем она принимает эмигрантов едва ли не со всего света, а поволжским властителям все тесно. Чушь да и только!

Вторые сутки томления в аэропорту были на исходе. В здании невозможно было протолкнуться. Поверженные пассажиры валялись прямо на полу. Более устойчивые толпились на улице под занудливой снежной крупой, сыпавшей без устали с прохудившегося неба.

По радио сообщили, что аэропорт закрыт. Об этом писали газеты, показывали в телевизионных программах новостей. Просочился слух, что погода не при чем, летают же иностранные самолеты, просто нет горючего. Несколько сот отчаявшихся пассажиров хлынули на летное поле, штурмом залезли в самолеты, слали начальству парламентеров с грозными требованиями.

Деду Давиду удалось дозвониться до внучки.

— Деда-а… Наконец-то! Добрался? Все хорошо? Мы тут прямо места себе не находим! – завелась сходу Маринка. – Долетел нормально? Как баба?.. Что-что?.. Как еще не вылетел?! Еще сидишь? Где?! Ужас, ужас! Да как же так? Голодный, небось… Может, я что-нибудь сготовлю и Сережа после работы привезет?.. Что?.. Ну, как же?!.. Кошмар!.. Бедный, бедный деда…

Дед улыбнулся. Напориста, говорлива, темпераментна внучка. Слова в ее речь не вклинишь. Но на сердце сразу теплее от родного, заботливого голоса.

— Подожди. Выслушай меня. Ничего не надо. За полсотни верст щи мне, что ли, привезешь? Не беспокойся. Желудок при мне. Деньги при мне. Буфет, хоть и паршивенький, рядом. Не пропаду. Позвони-ка лучше в Ташкент, предупреди, чтобы зря не тревожились. Там, думаю, баба Миля уже извелась. И скажи: пусть не пугаются. Приеду с бородой…

— С чем, с чем?.. С балдой??.. Алё!

— С бородой, говорю. Борода-то растет. И в аэропорту, когда ждешь, оказывается, особенно быстро.

— Шутишь… Вот Севушка рвется с тобой поговорить.

Тут же – видно, по другому аппарату – залопотал захлебывающийся скороговоркой правнук:

— Деда, деда, деда, деда… Как поживаешь?.. Плиеззай сколей, сколей… Пливеззи машинку, автобус, тррлтлактол… и… и ессё, ессё… паченья… Пока, пока, пока…
И швырнул трубку.

Дед Давид тихо рассмеялся и поплелся назад, в зал, к своему месту.
А с грязно-мутного неба все сыпало и сыпало. То ли дождь со снегом, то ли снег с дождем…

«Полетит… Куда денется?» — сам себя утешил дед Давид.

***

У казахов есть поговорка: «Той будет» заманчивее, чем «той прошел». Той – значит, пир, торжество, гулянье. Иначе говоря: волнует то, что будет, а не то, что уже состоялось. Это вполне справедливое наблюдение вспоминалось деду Давиду каждый раз, когда он думал о только что прошедшем первом съезде отечественных немцев в Москве.

Сколько было разговоров, споров, кривотолков вокруг этого события! Как долго и мучительно к нему шли! Сколько изводилось бумаги и принималось решений! Какие ожесточенные схватки и ристалища происходили между «возрожденцами» и «оргкомитетчиками», между «ультиматистами» и «ассоциатистами», между «радикалами» и «умеренными»! Какие только силы не втянулись в орбиту драматической и в общем-то бесплодной возни! Как круто при этом, случалось, менялся курс! Сколько доморощенных горе-деятелей шарахались от одного берега к другому! И сколько раз откладывали сам съезд!

И все же было в этом что-то интригующее, захватывающее, завлекающее. Заманчиво – «той будет»! Особенно, если на том тое решается судьба народа. Или точнее: что-то может быть. А как же иначе, если сам глава государства битых три часа обсуждал в Кремле – с неугомонными ходоками за национальную справедливость – этот на полвека затянувшийся «немецкий вопрос», а легендарный лидер России громогласно, со стальной непреклонностью в голосе заявил, что проблема должна решиться непременно положительно и что он лично будет присутствовать на том съезде, и помешать тому может разве что только его смерть.

Сказал так, будто вбил осиновый кол в саму проблему.

В словах, аллаху слава, недостатка у нас никогда не было.

«Той будет» заманчивее, чем «той прошел». Многие из тех, кто шел к этому съезду долгие-долгие годы, сломались в изнурительном пути, смирялись в «психушках», эмигрировали, увозя вместе с жалким скарбом непосильную, неизбывную обиду с собой, на чужбину, а то и отправились туда, где с сотворения мира никаких национальных проблем не существует – в царство всеобщего благоденствия и вечного мира.

И вот отшумел, отгрохотал долгожданный съезд бедолаг-соплеменников. А что, собственно, было? Что-то вроде и было. Но что? К чему пришли?

В одном из перерывов, у буфета, кто-то обронил фразу: «Гора родила мышь». Неужто так? Конец съезда и вовсе скомкан. Председательствующий, явно обескураженный, что-то невнятно бубнил в микрофон и, опасаясь, что время на исходе, вот-вот надо освободить импозантный зал, скороговоркой зачитал длиннющий, как тонкая кишка, список членов какого-то реабилитационного не то совета, не то центра, и зал рассеяно, равнодушно поднимал руки. Не все ли равно кто и сколько человек в совете, который ровным счетом ничего не решает и не означает.

На лицах делегатов застыло недоумение.

В недоумении остался и дед Давид.

И только самодеятельная, фольклорная группа из Алтая самозабвенно отплясывала в фойе, повизгивала, в сотый раз заводила игривую «О, Сусанна!», будто это был национальный гимн будущей немецкой автономии. После заседаний, возвращаясь домой к Маринке, подолгу толкаясь в метро, томясь на стоянке, потом – трясясь в автобусе, Давид Фридрихович все силился как-то осмыслить происходившее на съезде. Неотвязчиво думалось об этом и на рассвете: просыпался он рано, по ташкентскому времени.

Обидно, что не мы решаем свою судьбу, думалось старому Давиду, ее всегда решали другие силы. И теперь, выходит, ее решают за спиной народа две державы – Германия и Россия. Будет так, как они договорились, как они столкуются между собой.
По сути дела мы стали как бы заложниками, предметом торга. Само по себе уже это обидно и унизительно. Но еще более обидно то, что все эти общественные национальные движения, организации – разные там «Видергебурты», «Айнхайты», «Фройндшафты», «Хоффнунги», «Хайматы», все эти пленумы, конференции, советы, обращения, решения, постановления, диспуты и дискуссии на страницах газет – все это мишура, туман, слякоть, пустой треп, собачий скулеж. Выходит, ты можешь сколько угодно говорить о своей национальной боли, надеждах, стремлении, самосознании и ментальности, а решают все иные господа на ином уровне, заставляя тебя в лучшем случае толпиться в коридоре в ожидании высочайшего решения твоей же судьбы.
Такое впечатление вынес старый Давид со съезда. Получается, что съезд был изначально обречен на неудачу. Он вовсе не нужен был российским властям.
Де и тем, западным собратьям, благодетелям истинным и мнимым, он нужен был лишь постольку-поскольку. А наши-то немцы, отечественные, от волнения и отчаяния покрывались пятнами, сжимались от боли и несправедливости, топали ногами, заглушая своих же, думавших чуть-чуть иначе, хлопали горячо тем, кто рассуждал – хоть и примитивно, но доступно – как большинство, до хрипоты обсуждали какие-то словечки и выражения в своих никому не нужных и бессильных резолюциях и письмах-обращениях в высокие инстанции, в уставах и положениях, нещадно били друг друга с трибуны на потеху подлинных недоброжелателей, ставили какие-то ультиматумы, грозили кому-то, дотошно подсчитывали голоса, с недостойным азартом, неистовством выясняли, что они, собственно, проводят – первый полномочный съезд немцев или второй этап первого полусъезда, будто именно от этого и зависела прежде всего судьба народа.

Смешно. Глупо. И досадно. И особенно обидно было от того, что стоя на краю пропасти, исчезающие или почти уже исчезнувшие как этнос, униженные, растоптанные, уже плохо понимавшие друг друга, уже неспособные изъясняться на своем родном наречии, перемеленные жерновами общих невзгод, прошедшие через общие лишения и беды, отравленные общим горем, они, разделившись на лагеря и мнимые течения, нещадно, уничтожающе избивали, шельмовали друг друга, улюлюкали, злорадствовали, изголялись друг над другом, топча при этом честных, заслуженных, именитых соплеменников, которыми гордились в республиках и в стране.

Герольд Бельгер

Продолжение в следующем номере.

Поделиться

Все самое актуальное, важное и интересное - в Телеграм-канале «Немцы Казахстана». Будь в курсе событий! https://t.me/daz_asia